Борис Асафьев
Можно ли было думать и предсказать несколько лет тому назад, что в революционной, утилитарно-демократически настроенной России возможно будет наблюдать то восторженное, наивно-пылкое и, однако, не совсем уж безотчетное увлечение балетом, какое, несомненно, есть и продолжает расти с каждым спектаклем.
Были опасения, что после революции балет как искусство якобы абстрактное, условное, а притом еще долгое время доступное лишь своеобразной касте балетоманов, никакого сочувствия к себе не вызовет. Но уже весенние внеабонементные балетные спектакли неожиданно показали иное и давали в сравнении с оперой лучший и постоянно хороший сбор. Правда, интерес к балету рос постепенно, и большую роль в этом надо отвести постановкам Фокина, снизившего значимость классического балета, разрушившего обаяние его застывших схем и привнесшего в мир чистых абстрагированных форм элементы быта, даже этнографии в смешении с принципами совсем уж классическому балету чуждыми, каковы: детальное следование мелодическим и ритмическим линиям музыки и выявление, возможно импульсивное, психологических данных сюжета. Для этого пришлось отказаться от типично танцевальной балетной музыки и обратиться к произведениям симфонической музыки; затем внести в сюжеты литературность взамен простодушных фабул былых балетов. Отсюда выросли потребности реализации, а вернее, натурализации балетного жеста и привнесения в него элементов обыденности и субъективности: вместо масок, говоривших однообразным языком, или типов-понятий, изъяснявшихся условными, одинаковыми для всех классов и состояний знаками,— стали рождаться личности, вырабатываться индивидуальные характеры. Но Фокин не дошел до полного разрыва с классикой: от интуиции он скоро перешел к использованию всего найденного и к разработке, но, к сожалению, это привело к застылости его творчества. Кроме того, Фокин всегда боялся крайней натурализации жеста и подменял таковую стилизованными формами, заимствованными у живописи. Внеся в балет, по существу, разложение, посредством извне заимствованных средств, Фокин в то же время дал возможность новой, заинтересовавшейся балетом публике увидеть в этом искусстве и конкретные образы, и живое действие, а не только безличные силуэты и движение, смысл коего но разгадать.
Фокинская реформа явилась, таким образом, ничем иным, как своеобразным преломлением в балете типичного русского «передвижничества» с его требованием правды, то есть господства сюжета и тенденции.
Но эта популяризация привела все-таки к хорошему: сдвинув балет с мертвой точки, она одновременно углубила отношение к балету публики. Стали нравиться и классические балеты, ибо от любования внешним, понятным, выросло постижение того, что внутри, то есть, подлинного балетного языка или чистых классических форм. И теперь происходит любопытное явление: в то время когда классика в балете переживает тяжелое время, ибо старые балеты истрепались, изжились и трудно влить в исполнителей прежнюю веру в использованные формы, да и кадр исполнителей не тот и техника не та, чтобы справляться с трудностями, — публика охотно идет смотреть то, что казалось неинтересным, внежизненным, и неистово аплодирует сложнейшим Adagio, вариациям, блестящим кодам, то есть основным заповедям классики. Балетоманы изощренного вкуса вряд ли довольны современным исполнением: нет былой стройности и дисциплины, нет четкости и точности рисунка, линии групп расплываются, в развитии балетных построений есть провалы, недомолвки, мимика, порой, груба, жесты заострены, преувеличенно подчеркнуты; главное же — на всем исполнении лежит слой равнодушия, вялости и безразличия, даже нет стремления вслушаться в музыку, и часто группы расходятся, не дождавшись пока снимется аккорд, а смена поз происходит или с опозданием, или опережая музыку и т. д. и т. д.
Недостатков и не перечесть. Можно страшиться даже, удастся ли их уврачевать, ибо причины, их вызвавшие, слишком долго действовали. Но внешний успех налицо: та публика, которая теперь полюбила балет, многого не замечает, а многое простит, даже заметив. Хорошо если при благоприятных условиях такое повышенное настроение зрительного зала передастся артистам и внушит им уверенность в своевременности упорной работы. Тем более это возможно, что во главе труппы как репетитор всего громадного классического наследия стоит теперь человек твердой, даже жесткой, упрямой воли, преданный делу и настойчиво умеющий добиваться цели — это г. Монахов.
Но по какому направлению может пойти возрождение балета? Ведь еще два-три сезона, и старые балеты нельзя будет давать, так как и новая публика к ним присмотрится. Балеты Фокина, кроме гениальных половецких плясок в опере «Князь Игорь», тоже близки к схематической застылости, и ничего значительного, никакого сдвига в его творчестве не наблюдается. Даст ли он в будущем синтез классики с своими яркими юношескими достижениями? .
Об этом можно только гадать, но не надо забывать, что за последние два-три года напряженно растет и развивается дарование молодого балетмейстера Романова. В его постановках, порой остро смелых, порой как-то оборванных, незавершенных, намечаются уже своеобразные черты, которые намекают на выявление в балете течений, резко порывающих с застылой классикой, но вместе с тем и со стилизацией, и литературностью, стоявшими в связи с непрестанным борением Фокина между эстетизмом и передвижничеством. В творчестве Романова отражается современность со всеми ее качествами. И вот, выдержит ли балет как искусство наскок на него самой жизни и в каких формах претворится в нем она? Ответ на это отчасти возможен, если проанализировать то, что дано до сих пор Романовым, а главное, если вдуматься в те основания, на которых зиждется современное увлечение балетом, то есть, если, прежде всего, задать себе вопрос: какие же могут быть соотношения и сцепления между современными чаяниями, надеждами и стремлениями человеческого духа и балетным искусством? Они не могут не существовать, потому что для каждого, кто посещает балет, ясна разница между прежней публикой и ее отношением к балетному зрелищу и между недавно создавшейся и, так сказать, самой новейшей, как бы пришлой: ни академически-бесстрастного наблюдения, ни эстетического любования тут нет и в помине. Налицо столь горячее нервное увлечение и порыв столь сильный, что грешно было бы видеть в этом лишь удовольствие и наслаждение, а не душевную потребность.